Лев Леонидович наморщил лоб, переносясь.
— Да нет, считается, что не должно, — ответил он. Но это не прозвучало окончательным.
— А я почему-то ощущаю, что — накопительно, — добивался Костоглотов, будто ему того хотелось или будто уже и Льву Леонидовичу не очень веря.
— Да нет, не должно, — все так же не категорично отвечал хирург, потому ли, что не его это была область или он так и не успел переключиться.
— Мне очень важно понять, — Костоглотов смотрел и говорил так, будто он угрожал, — после этого курса я совсем потеряю возможность… ну… относительно женщин?… Или только на определённый период? Уйдут из моего тела эти введённые гормоны? или навсегда останутся?… Или, может быть, через какой-то срок эту гормонотерапию можно переиграть — встречными уколами?
— Нет, этого не советую. Нельзя. — Лев Леонидович смотрел на чернокосматого больного, но в основном видел его интересный шрам. Он представлял себе этот порез в свежем виде, как бы только что привезённый в хирургическое и что надо было бы делать. — А зачем это вам? Не понимаю.
— Как не понимаете? — Костоглотов не понимал, чего тут можно не понимать. Или просто, верный своему врачебному сословию, этот дельный человек тоже лишь склоняет больного к смирению? — Не понимаете?
Это уже выходило и за две минуты и за отношения врача с больным, но Лев Леонидович именно с той незаносчивостью, которую сразу заметил в нём Костоглотов, внезапно сказал как старому другу, пониженным неслужебным голосом:
— Слушайте, да неужели в бабах весь цвет жизни?… Ведь это всё ужасно приедается… Только мешает выполнить что-нибудь серьёзное.
Он сказал вполне искренне, даже утомлённо. Он вспоминал, что в самую важную минуту жизни ему не хватило напряжения может быть именно из-за этой отвлекающей траты сил.
Но не мог его понять Костоглотов! Олег не мог сейчас вообразить такое чувство приевшимся! Его голова качалась пусто влево и вправо, и пусто смотрели глаза:
— А у меня ничего более серьезногов жизни не осталось. Но нет, не был запланирован этот разговор распорядком онкологической клиники! — не полагалось консультационных размышлений над смыслом жизни да ещё с врачом другого отделения! Заглянула и сразу вошла, не спрашивая, та маленькая хрупкая хирургичка, на высоких каблучках, вся покачивающаяся при ходьбе. Она не останавливаясь прошла ко Льву Леонидовичу, очень близко, положила перед ним на стол лабораторный листок, сама прилегла к столу (Олегу издали казалось — вплотную ко Льву Леонидовичу) и, никак его не называя, сказала:
— Слушайте, у Овдиенко десять тысяч лейкоцитов. Рассеянный рыжий дымок её отвеявшихся волос парил перед самым лицом Льва Леонидовича.
— Ну и что ж? — пожал плечами Лев Леонидович. — Это не говорит о хорошем лейкоцитозе. Просто у него воспалительный процесс, и надо будет подавить рентгенотерапией.
Тогда она заговорила ещё и ещё (и, право же, плечиком просто прилегая к руке Льва Леонидовича!). Бумага, начатая Львом Леонидовичем, лежала втуне, перепрокинулось в пальцах бездействующее перо.
Очевидно, Олегу нужно было выйти. Так на самом интересном месте прервался разговор, давно затаённый.
Анжелина обернулась, удивляясь, зачем ещё Костоглотов тут, но повыше её головы посмотрел и Лев Леонидович — немножко с юмором. Что-то неназовимое было в его лице, отчего Костоглотов решился продолжать:
— А ещё, Лев Леонидович, я хотел вас спросить: слышали вы о берёзовом грибе, о чаге?
— Да, — подтвердил тот довольно охотно.
— А как вы к нему относитесь?
— Трудно сказать. Допускаю, что некоторые частные виды опухолей чувствительны к нему. Желудочные, например. В Москве сейчас с ним с ума сходят. Говорят, в радиусе двести километров весь гриб выбрали, в лесу не найдёшь.
Анжелина отклонилась от стола, взяла свою бумажку, и с выражением презрения, все так же независимо (и очень приятно) покачиваясь на ходу, ушла.
Ушла, но увы — и первый разговор их уже был расстроен: сколько-то на вопрос было отвечено, а вернуться обсуждать, что же вносят женщины в жизнь, было неуместно.
Однако этот легко-весёлый взгляд, промелькнувший у Льва Леонидовича, эта очень неогражденная манера держаться, открывали Костоглотову задать и третий приготовленный вопрос, тоже не совсем пустячный.
— Лев Леонидович! Вы простите мою нескромность, — косо тряхнул он головой. — Если я ошибаюсь — забудем. Вы… — он тоже снизил голос и одним глазом прищурился, — там, где вечно пляшут и поют — вы… не были?
Лев Леонидович оживился:
— Был.
— Да что вы! — обрадовался Костоглотов. Вот когда они были в равных! — И по какой же статье?
— Я — не по статье. Я — вольный был.
— Ах, во-ольный! — разочаровался Костоглотов.
Нет, равенства не выходило.
— А — по чему вы угадали? — любопытствовал хирург.
— По одному словечку: «раскололся». Нет, кажется и «заначка» вы сказали.
Лев Леонидович смеялся:
— И не отучишься.
Равные-не равные, но уже было у них гораздо больше единства, чем только что.
— И долго там были? — бесцеремонно спрашивал Костоглотов. Он даже распрямился, даже не выглядел дохло.
— Да годика три. После армии направили — и не вырвешься. Он мог бы этого не добавлять. Но — добавил. Вот служба! — почётная, благородная, но почему порядочные люди считают нужным оправдываться в ней? Где-то всё-таки сидит в человеке этот неискоренимый индикатор.
— И — кем же?
— Начальником санчасти.
Ого! То же, что мадам Дубинская — господин жизни и смерти. Но та бы не оправдывалась. А этот — ушёл.