На блестящем стальном штативе над столом высился аппарат для переливания: резиновые шланги, стеклянные трубочки, в одной из них вода. На той же стойке было несколько колец для ампул разного размера: на пол-литра, четверть литра и осьмушку. Зажата же была ампула с осьмушкой. Коричневатая кровь её закрывалась отчасти наклейкой с группой крови, фамилией донора и датой взятия.
По навычке лезть глазами, куда не просят, Костоглотов, пока взмащивался на стол, все это прочёл и, не откидываясь головой на изголовье, тут же объявил:
— Хо-го! Двадцать восьмое февраля! Старая кровь. Нельзя переливать.
— Что за рассуждения? — возмутилась врачиха. — Старая, новая, что вы понимаете в консервации? Кровь может сохраняться больше месяца!
На её багряном лице сердитость была малиновая. Руки, заголенные до локтя, были полные, розовые, а кожа — с пупырышками, не от холода, а с постоянными пупырышками. И вот эти пупырышки почему-то окончательно убедили Костоглотова не даваться.
— Закатите рукав и положите руку свободно! — командовала ему врачиха.
Она уже второй год работала на переливании и не помнила ни одного больного не подозрительного: каждый вёл себя так, будто у него графская кровь и он боится подмеса. Обязательно косились больные, что цвет не тот, группа не та, дата не та, не слишком ли холодная или горячая, не свернулась ли, а то спрашивали уверенно: "Это — плохую кровь переливаете?" — "Да почему плохую?!" — "А на ней написано было нетрогать". — "Ну потому что наметили, кому переливать, а потом не понадобилась". И уже даётся больной колоть, а про себя ворчит: "Ну, значит, и оказалась некачественной". Только решительность и помогала сламывать эти глупые подозрения, К тому же она всегда торопилась, потому что норма перелива крови в один день в разных местах была ей изрядная.
Но Костоглотов тоже уже повидал здесь, в клинике, и кровяные вздутия и тряску после введения, и этим нетерпеливым розовым пухлым рукам с пупырышками ему никак не хотелось довериться. Своя, измученная рентгеном, вялая больная кровь была ему всё-таки дороже свежей добавки. Как-нибудь своя потом поправится.
А при плохой крови бросят раньше лечить — тем лучше.
— Нет, — мрачно отказался он, не закатывая рукав и не кладя руку свободно. — Кровь ваша старая, а я себя плохо чувствую сегодня.
Он-то знал, что сразу двух причин никогда говорить не надо, всегда одну, но сами две сказались.
— Сейчас давление проверим, — не смущалась врачиха, и сестра уже подносила ей прибор.
Врачиха была совсем новая, а сестра — здешняя, из перевязочной, только Олег с ней дела не имел раньше. Она совсем была девочка, но роста высокого, тёмненькая и с японским разрезом глаз. На голове у неё так сложно было настроено, что ни шапочка, ни даже косынка никак не могли бы этого покрыть — и потому каждый выступ волосяной башенки и каждая косма были у неё терпеливо обмотаны бинтами, бинтами — это значит, ей минут на пятнадцать раньше надо было приходить на работу, обматываться.
Всё это было Олегу совсем ни к чему, но он с интересом рассматривал её белую корону, стараясь представить причёску девушки без перекрута бинтов. Главное лицо здесь была врачиха, и надо было бороться с ней, не мешкая, возражать и отговариваться, а он терял темп, рассматривая девушку с японским разрезом глаз. Как всякая молодая девушка, уже потому, что молода, она содержала в себе загадку, несла её в себе на каждом переступе, сознавала при каждом повороте головы.
А тем временем Костоглотову сжали руку чёрной змеёй и определили, что давление подходящее.
Он рот раскрыл сказать следующее, почему не согласен, но из дверей врачиху позвали к телефону.
Она дёрнулась и ушла, сестра укладывала чёрные трубки в футляр, а Олег все так же лежал на спине.
— Откуда этот врач, а? — спросил он.
Всякая мелодия голоса тоже относилась ко внутренней загадке девушки, и она чувствовала это, и говорила, внимательно слушая свой голос:
— Со станции переливания крови.
— А зачем же она старую привозит? — проверял Олег хоть и на девченке.
— Это — не старая, — плавно повела девушка головой и понесла корону по комнате.
Девченка эта вполне была уверена, что все нужное для неё она знает.
Да может, так оно и было.
Солнце уже завернуло на сторону перевязочной. Прямо сюда оно не попадало, но два окна светились ярко, а ещё часть потолка была занята большим световым пятном, отразившимся от чего-то. Было очень светло, и к тому же чисто, тихо.
Хорошо было в комнате.
Открылась дверь, не видимая Олегу, но вошла кто-то другая, не та.
Вошла, почти не стуча туфлями, не выстукивая каблучками своего "я".
И Олег догадался.
Никто больше так не ходил. Её и не хватало в этой комнате, её одной.
Вега!
Да, она. Она вступила в его поле зрения. Так просто вошла, будто незадолго отсюда вышла.
— Да где же вы были, Вера Корнильевна?… — улыбался Олег. Он не вскликнул это, он спросил негромко, счастливо. И не поднимаясь сесть, хотя не был привязан к столу.
До конца стало в комнате тихо, светло, хорошо. А у Веги был свой вопрос, тоже в улыбке:
— Вы — бунтуете?
Но уже расслабнув в своём намерении сопротивляться, уже наслаждаясь, что он лежит на этом столе, и его так просто не сгонишь, Олег ответил:
— Я?… Нет, уж я своё отбунтовал… Где вы были? Больше недели.
Раздельно, как будто диктуя несмышлёнышу непривычные новые слова, она проговорила, стоя над ним:
— Я ездила основывать онкологические пункты. Вести противораковую пропаганду.