— Друг мой! — мягко спросила она, наверно наклоняясь к самому его уху. — А, друг мой! Скажите, где моя дочь? Куда вы её дели?
— Она в хорошем месте, Елена Федоровна, не беспокойтесь! — ответил Русанов, но головы к ней не повернул.
— А в каком месте?
— В детприёмнике.
— А в каком детприёмнике? — Она не допрашивала, её голос звучал печально.
— Вот, не скажу, право. — Уж он искренне хотел ей ответить, но сам не знал: не он сдавал, а из того места могли переслать.
— А — под моей фамилией? — почти нежно звучали её вопросы за плечом.
— Нет, — посочувствовал Русанов. — Такой уж порядок: фамилию меняют. Я не при чём, такой порядок.
Он лежал и вспоминал, что Ельчанских обоих он почти даже любил. Он никакого не имел против них зла. И если пришлось написать на старика, то лишь потому, что просил Чухненко, которому Ельчанский мешал работать. И после посадки мужа, Русанов искренне заботился о жене и дочери, и тогда, ожидая ареста, она поручила ему дочь. Но как вышло, что он и на неё написал, — он не мог вспомнить.
Теперь он обернулся с земли посмотреть на неё, но её не было, совсем не было (да ведь она же и умерла, как она могла быть?), а вместо этого сильно кольнуло в шее, в правой стороне. И он выровнял голову и продолжал лежать. Ему надо было отдохнуть — он так устал, как никогда не уставал! Все тело ему ломало.
Это был какой-то шахтный проход, где он лежал, штольня, но глаза его привыкли к темноте, и он заметил рядом с собой, на земле, засыпанной мелким антрацитом, телефонный аппарат. Вот это его очень удивило — откуда здесь мог взяться городской аппарат? и неужели он подключён? Тогда можно позвонить, чтобы принесли ему попить. И вообще бы взяли его в больницу.
Он снял трубку, но вместо гудка услышал бодрый деловой голос:
— Товарищ Русанов?
— Да, да, — живо подобрался Русанов (как-то сразу чувствовалось, что этот голос — сверху, а не снизу).
— Зайдите в Верховный Суд.
— В Верховный Суд? Есть! Сейчас! Хорошо! — И уже клал трубку, но опомнился: — Да, простите, а какой Верховный Суд — старый или новый?
— Новый, — ответили ему холодно. — Поторопитесь. — И положили трубку.
И он все вспомнил о смене Суда! — и проклял себя, что сам первый взял трубку. Матулевича не было… Клопова не было… Да, и Берии ж не было! — ну, времена!
Однако, надо было идти. Сам бы он не имел сил встать, но потому что вызывали — надо было подняться. Он напрягался четырьмя конечностями, привставал и падал, как телёнок, ещё не научившийся ходить. Правда, ему не назначили точного времени, но сказали: "Поторопитесь!" Наконец, держась за стенку, он встал на ноги. И так побрёл на расслабленных, неуверенных ногах, всё время держась за стенку. Почему-то и шея болела справа.
Он шёл и думал: неужели его будут судить? Неужели возможна такая жестокость: по прошествии стольких лет его судить? Ах, эта смена Суда! Ах, не к добру!
Ну что ж, при всём его уважении к Высшей Судебной Инстанции ему ничего не остаётся, как защищаться и там. Он осмелится защищаться!
Вот что он им скажет: не я осуждал! и следствия вёл тоже не я! Я только сигнализировал с подозрениях. Если в коммунальной уборной я нахожу клочок газеты с разорванным портретом Вождя — моя обязанность этот клочок принести и сигнализировать. А следствие на то и поставлено, чтобы проверить! Может быть это случайность, может быть это не так. Следствие для того и поставлено, чтобы выяснить истину! А я только исполнял простой гражданский долг.
Вот что он им скажет: все эти годы важно было оздоровить общество! морально оздоровить! А это невозможно без чистки общества. А чистка невозможна без тех, кто не брезгует совком. Чем больше в нём разворачивались аргументы, тем больше он накалялся, как он им сейчас выскажет. Он даже хотел теперь скорей дойти, чтоб его скорей вызвали, и он им просто выкрикнет:
— Не я один это делал! Почему вы судите именно меня? А ктоэтого не делал? А как бы он на посту удержался, если бы не помогал?! Гузун? Так и сам сел!
Он напрягся, будто уже кричал — но заметил, что не кричит совсем, а только надулось горло. И болело.
Он шёл уже будто не по штольне, а просто по коридору, а сзади его окликнули:
— Пашка! Ты что — больной? Чего это еле тащишься? Он подбодрился и, кажется, пошёл как здоровый. Обернулся, кто ж его окликал — это был Звейнек, в юнгштурме, с портупеей.
— А ты куда, Ян? — спросил Павел и удивился, почему тот такой молодой. То есть, он и был молодой, но сколько ж с тех пор прошло?
— Как куда? Куда и ты, на комиссию.
На какую ж комиссию? — стал соображать Павел. Ведь он был вызван в какое-то другое место, но уже не мог вспомнить — в какое.
И он подтянулся к шагу Звейнека и пошёл с ним бодро, быстро, молодо. И почувствовал, что ему ещё нет двадцати, что он холостой парень.
Они стали проходить большое служебное помещение, где за многими канцелярскими столами сидела интеллигенция — старые бухгалтеры с бородами, как у попов, и с галстуками; инженеры с молоточками в петлицах; пожилые дамы, как барыни; и машинистки молоденькие накрашенные в юбках выше колен. Как только они со Звейнеком вошли, чётко выстукивая в четыре сапога, так все эти человек тридцать обернулись к ним, некоторые привставали, другие кланялись сидя, — и все вращали головами за ними, пока они шли, и на лицах у всех был испуг, а Павлу с Яном это льстило.
Они зашли в следующую комнату и здоровались с другими членами комиссии и рассаживались за столом, папки на красную скатерть.
— Ну, запускайте! — распорядился Венька, председатель. Запустили. Первая вошла тётя Груша из прессового цеха.