Она горда, что выстояла четырнадцать лет одиночества. Но не знает она — а чего может стоить полгода таких: вместе — и не вместе…
Свою остановку он узнал, сошёл. Теперь километра полтора надо было пройти — по широкой улице унылого заводского типа, без деревца, раскалённой. По её мостовой грохотали в обе стороны непрерывные грузовики и тракторы, а тротуар тянулся мимо долгой каменной стены, потом пересекал железнодорожную заводскую колею, потом — пересыпь мелкого угля, потом шёл мимо пустыря, изрытого котлованами, и опять через рельсы, там снова стена и наконец одноэтажные деревянные бараки — те, что в титулах записываются как "временное гражданское строительство", а стоят десять, двадцать и даже тридцать лет. Сейчас хоть не было той грязи, как в январе, под дождём, когда Костоглотов в первый раз искал эту комендатуру. И всё равно — уныло долго было идти и не верилось, что эта улица — в том самом городе, где кольцевые бульвары, неохватные дубы, неудержимые тополя и розовое диво урюка.
Как бы она ни убеждала себя, что так надо, так верно, так хорошо — тем надрывней потом прорвётся.
По какому замыслу была так таинственно и окраинно помещена комендатура, располагавшая судьбами всех ссыльных города? Но вот тут, среди бараков, грязных проходов, разбитых и заслепленных фанерою окон, развешанного белья, белья, белья — вот тут она и была.
Олег вспомнил отвратное выражение лица того коменданта, даже на работе не бывшего в рабочий день, как он принимал его тут, и сам теперь в коридоре комендантского барака замедлил, чтоб и своё лицо стало независимым и закрытым. Костоглотов никогда не разрешал себе улыбаться тюремщикам, даже если те улыбались. Он считал долгом напоминать, что — все помнит.
Он постучал, вошёл. Первая комната была полутемна, совсем гола и совсем пуста: только две долгих колченогих скамьи без спинок и, за балюстрадной отгородкой, стол, где наверно и производили дважды в месяц таинство отметки местных ссыльных.
Никого тут сейчас не было, а дверь дальше с табличкой «Комендант» — распахнута. Выйдя в прогляд этой двери, Олег спросил строго:
— Можно?
— Пожалуйста, пожалуйста, — пригласил его очень приятный радушный голос.
Что такое? Подобного тона Олег сроду в НКВД не слыхивал. Он вошёл. Во всей солнечной комнате был только комендант, за своим столом. Но это не был прежний — с глубокомысленным выражением загадочный дурак, а сидел армянин с мягким, даже интеллигентным лицом, нисколько не чванный, и не в форме, а в гражданском хорошем костюме, не подходящем к этой барачной окраине. Армянин так весело посматривал, будто работа его была — распределять театральные билеты, и он рад был, что Олег пришёл с хорошей заявкой.
После лагерной жизни Олег не мог быть очень привязан к армянам: там, немногочисленные, они ревностно вызволяли друг друга, всегда занимали лучшие каптерские, хлебные и даже масляные места. Но по справедливости рассуждая, нельзя было за то на них и обижаться: не они эти лагеря придумали, не они придумали и эту Сибирь, — и во имя какой идеи им надо было не спасать друг друга, чуждаться коммерции и долбить землю киркой?
Сейчас же, уведя этого весёлого расположенного к нему армянина за казённым столом, Олег с теплотой подумал именно о неказенности и деловистости армян.
Услышав фамилию Олега и что он тут на временном учёте, комендант охотно и легко встал, хотя был полон, и в одном из шкафов начал перебирать карточки. Одновременно, как бы стараясь развлечь Олега, он всё время произносил что-нибудь вслух — то пустые междометия, а то и фамилии, которых по инструкции он жесточайше не имел права произносить:
— Та-а-ак… Посмотрим… Калифотиди… Константиниди… Да вы садитесь пожалуйста… Кулаев… Карануриев. Ох, затрепался уголок… Казымагомаев… Костоглотов! — И опять в пущий изъян всех правил НКВД не спросил, а сам же и назвал имя-отчество: — Олег Филимонович?
— Да.
— Та-а-ак… Лечились в онкологическом диспансере с двадцать третьего января… — И поднял от бумажки живые человеческие глаза: — Ну и как? Лучше вам?
И Олег почувствовал, что уже — растроган, что даже защипало его в горле немножко. Как же мало надо: посадить за эти мерзкие столы человечных людей — и уже жизнь совсем другая. И сам уже не стянуто, запросто ответил:
— Да как вам сказать… В одном лучше, в другом хуже… — (Хуже? Как неблагодарен человек! Что ж могло быть хуже, чем лежать на полу диспансера и хотеть умереть?…) — Вообще-то лучше.
— Ну, и хорошо! — обрадовался комендант. — Да почему ж вы не сядете?
Оформление театральных билетов требовало же всё-таки времени! Где-то надо было поставить штамп, вписать чернилами дату, ещё в книгу толстую записать, ещё из другой выписать. Все это армянин весело незатрудненно сделал, освободил Олегово удостоверение с разрешённым выездом, и уже протягивая его и выразительно глядя, сказал совсем неслужебно и потише:
— Вы… не горюйте. Скоро это всё кончится.
— Что — это? — изумился Олег.
— Как что? Отметки. Ссылка. Ко-мен-дан-ты! — беззаботно улыбался он. (Очевидно, была у него в запасе работка поприятней.)
— Что? Уже есть… распоряжение? — спешил вырвать Олег.
— Распоряжение не распоряжение, — вздохнул комендант, — но есть такие намётки. Говорю вам точно. Будет! Держитесь крепче, выздоравливайте — ещё в люди выйдете.
Олег улыбнулся криво:
— Вышел уже я из людей.
— Какая у вас специальность?
— Никакой.
— Женаты?
— Нет.
— И хорошо! — убеждённо сказал комендант. — Со ссыльными жёнами потом обычно разводятся и целая канитель. А вы освободитесь, вернётесь на родину — и женитесь!