Раковый корпус - Страница 131


К оглавлению

131

В наш гнусный век…
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.

Олег вздрогнул. Он не знал этих строк, но была в них та прорезающая несомненность, когда и автор, и истина выступают во плоти.

А Шулубин ему погрозил крупным пальцем:

— Для дурака, у него и места в строчке не нашлось. Хотя знал же он, что и дураки встречаются. Нет, выбор нам оставлен троякий. И если помню я, что в тюрьме не сидел, и твёрдо знаю, что тираном не был, значит… — усмехнулся и закашлялся Шулубин, — значит…

И в кашле качался на бёдрах вперёд и назад.

— Так вот такая жизнь, думаете, легче вашей, да? Весь век я пробоялся, а сейчас бы — сменялся.

Подобно ему и Костоглотов, тоже осунувшись, тоже перевесясь вперёд и назад, сидел на узкой скамье как хохлатая птица на жёрдочке.

На земле перед ними наискосок ярко чернели их тени с подобранными ногами.

— Нет, Алексей Филиппыч, это слишком с плеча осужено. Это слишком жестоко. Предателями я считаю тех, кто доносы писал, кто выступал свидетелем. Таких тоже миллионы. На двух сидевших, ну на трёх — одного доносчика можно посчитать? — вот вам и миллионы. Но всех записывать в предатели — это сгоряча. Погорячился и Пушкин. Ломает в бурю деревья, а трава гнётся, — так что — трава предала деревья? У каждого своя жизнь. Вы сами сказали: пережить — народный закон.

Шулубин сморщил все лицо, так сморщил, что мало рта осталось и глаза исчезли. Были круглые большие глаза — и не стало их, одна слепая сморщенная кожа.

Разморщил. Та же табачная радуга, обведённая прикрасненным белком, но смотрели глаза омытее:

— Ну, значит — облагороженная стадность. Боязнь остаться одному. Внеколлектива. Вообще это не ново. Френсис Бэкон ещё в XVI веке выдвинул такое учение — об идолах. Он говорил, что люди не склонны жить чистым опытом, им легче загрязнить его предрассудками. Вот эти предрассудки и есть идолы. Идолы рода, как называл их Бэкон.

Идолы пещеры…

Он сказал — "идолы пещеры", и Олегу представилась пещера: с костром посередине, вся затянутая дымом, дикари жарят мясо, а в глубине, полунеразличимый, стоит синеватый идол.

— … Идолы театра…

Где же идол? В вестибюле? На занавесе? Нет, приличней, конечно — на театральной площади, в центре сквера.

— А что такое идолы театра?

— Идолы театра — это авторитетные чужие мнения, которыми человек любит руководствоваться при истолковании того, чего сам он не пережил.

— Ох, как это часто!

— А иногда — что и сам пережил, но удобнее верить не себе.

— И таких я видел…

— Ещё идолы театра — это неумеренность в согласии с доводами науки. Одним словом, это — добровольно принимаемые заблуждения других.

— Здорово! — очень понравилось Олегу. — Добровольно принимаемые заблуждения других! Да!

— И, наконец, идолы рынка.

О! Это представлялось легче всего! — базарное тесное кишение людей и возвышающийся над ними алебастровый идол.

— Идолы рынка — это заблуждения, проистекающие от взаимной связанности сообщности людей. Это ошибки, опутывающие человека из-за того, что установилось употреблять формулировки, насилующие разум. Ну, например: враг народа! ненаш человек! изменник! — и все отшатнулись.

Нервным вскидыванием то одной, то другой руки Шулубин поддерживал свои восклицания — и опять это походило на кривые неловкие попытки взлететь у птицы, по крыльям которой прошлись расчисленные ножницы.

В спины им прижаривало не по весне горячее солнце: не давали тени ещё не слившиеся ветки, отдельно каждая с первой озеленью. Ещё не раскалённое по-южному небо сохраняло голубизну между белых хлопьев дневных переходящих облачков. Но не видя или не веря, взнеся палец над головой, Шулубин тряс им:

— А над всеми идолами — небо страха! В серых тучах — навислое небо страха. Знаете, вечерами, безо всякой грозы, иногда наплывают такие серо-чёрные толстые низкие тучи, прежде времени мрачнеет, темнеет, весь мир становится неуютным и хочется только спрятаться под крышу, поближе к огню и к родным. Я двадцать пять лет жил под таким небом — и я спасся только тем, что гнулся и молчал. Я двадцать пять лет молчал, а может быть двадцать восемь, сочтите сами, то молчал для жены, то молчал для детей, то молчал для грешного своего тела. Но жена моя умерла. Но тело моё — мешок с дерьмом, и дырку будут делать сбоку. Но дети мои выросли необъяснимо черствы, необъяснимо! И если дочь вдруг стала писать и прислала мне вот уже третье письмо (это не сюда, — домой, это я за два года считаю) — так оказывается потому, что парторганизация от неё потребовала нормализовать отношения с отцом, понимаете? А от сына и этого не потребовали…

Водя косматыми бровями, всей своей взъерошенностью Шулубин повернулся к Олегу — ах, вот кто он был! он был сумасшедший мельник из «Русалки» — "Какой я мельник?? — я ворон!!"

— Я уж не знаю — может мне дети эти приснились? Может их не было?… Скажите, разве человек — бревно?! Это бревну безразлично — лежать ли ему в одиночку или рядом с другими брёвнами. А я живу так, что если потеряю сознание, на пол упаду, умру — меня и несколько суток соседи не обнаружат. И всё-таки — слышите, слышите! — он вцепился в плечо Олега, будто боясь, что тот не услышит, — я по-прежнему остерегаюсь, оглядываюсь! Вот что я в палате у вас осмелился произнести — в Фергане я этого не скажу! на работе не скажу! А то, что вам сейчас говорю — это потому, что стол операционный мне уже подкатывают! И то бы: при третьем не стал! Вот как. Вот куда меня припёрли… А я кончил сельскохозяйственную академию. Я ещё кончил высшие курса истмата-диамата. Я читал лекции по нескольким специальностям — это всё в Москве. Но начали падать дубы. В сельхозакадемии пал Муралов. Профессоров заметали десятками. Надо было признать ошибки? Я их признал! Надо было отречься? Я отрёкся! Какой-то процент ведь уцелел же? Так вот я попал в этот процент. Я ушёл в чистую биологию — нашёл себе тихую гавань!.. Но началась чистка и там, да какая! Прометали кафедры биофаков. Надо было оставить лекции? — хорошо, я их оставил. Я ушёл ассистировать, я согласен быть маленьким!

131